Якутские Шрифты Для Телефона
Самая лучшая программа, которая помогает вам изменять шрифты в мобильнике. HiFont помогает вам установить красивые шрифты в ваш мобильник. Вы можете скачать и использовать сотни шрифты.
Про: Прочитал очень внимательно. Хорошо написано. Конечно не обошлось без 'галопа по европам', но без этого никак, ибо впихнуть несколько тысячелетий в одну книгу не просто. В целом автор сумел отследить все основные религии мира, их возникновение, развития, ответвления и ереси. Конечно многое из этого я уже знал, и читал главным образом ради освежить память. В который раз убедился, что будучи крещенным православным более всего тяготею к идеям буддизма.
Ну нравятся мне сутры, нирвана и прочее. Сам автор (ИМХО) похоже махровый семит - лучше всего, красочнее и подробнее получились у него очерки об иудаизме.
Христианство и ислам скукотища. Все слизано с предыдущих религий, особенно в исламе. В цело нормальная вещь, как писали ранее 'для широкого круга читателей'.
Мне понравилось. Рекомендовать не могу, ибо специфично, но кто любит такое - читайте. Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против). Про: В конкретику возможности существования подобного государства лезть не хочется. Кое-что конечно резануло глаз, но нет желания анализировать, потому что понравилась сама атмосфера. Действительно пахнуло старой доброй советской НФ: Стругацкие там, Ефремов, Шефнер и прочие строители совершенного общества. Ставлю высокую оценку, потому, что действительно захотелось по-быстрому переселиться в Меганезию, а значит автор справился с самым главным - чтение увлекательное, затягивает и душа просит продолжения, чем и займусь.
Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против). Новый мир, 2011 № 05 (fb2) - (и.с. ) 1479K, 414с.Настройки текста: Из дыр хэнд-секонда Найман Анатолий Генрихович родился в Ленинграде в 1936 году. Поэт, прозаик, эссеист, переводчик. Постоянный автор “Нового мира”. Живет в Москве. Анатолий Найман.
Якутские Шрифты Для Телефона Lg
ИЗ ДЫР ХЭНД-СЕКОНДА Ода 1 Нематерьяльный слыша гул, мир покидая — тленный, Божий, я расстаюсь с румянцем скул, огнем в глазах и белой кожей, защелкиваю карабин двуструнных мышц, сосуды в узел вяжу — и на один один встаю с органом жерл и русел. В последний раз станочек бритв двойных — с губы щетину режет, в последний раз воздушный ритм дыханья — тьму гортани нежит. Как щелка в залежах руды — в зубах зажатая травинка. И немигающей звезды ничтожная на миг заминка. 2 Есть созревающие в гроздь автоматические звуки. Но сокрушающие кость парят над клавишами руки. Они ничьи, запястье, кисть, их пустота небес простерла в тоске по жизни ногти грызть, заламывать и класть на горло.
Зов и нерв реклам трактирных. Верхний угол фрески.
К ним я, и весь мой род, и клан, все человечество — привески. Мой голос ими тронут был и осенен покров телесный, когда, как тесто, голубь взбил эфир игрой десятиперстой. 3 Не жизнь утрата. Не фарфор разбит. Не что внутри и окрест, пыль. Не что было до сих пор, урон.
Но возраст — кончен возраст. И следующему не быть. В нем все былые. Он тот самый зовущий плакальщицу выть над им и ими полной ямой. Но сроков ли жаль? Их цифр, их мелочей, их массы? Того, что короток февраль?
Словца, смешка, слезы? Не беглой, а другой, слепой: когда мы рвем, резцы ощерив, с мечтой, тщетой и счастьем, — той навек натянутой на череп.
Не может быть, что я — как те, что те — как мы. Для них — кто жил до нас — мучная наша шутка комок трагедии, а ковшик хохломы — ноль-ударение над щелкой промежутка. Пестро и центра нет, как в пламени печном.
Как код орнамента, как наша тень, издревне есть время-истукан, есть рудознатец-гном — и как из боя взвод, всегда разбито время. Сто лет назад лилась торжественная речь о том, как век жалеть.
И от нее в столетьи — божественная: как его стеречь-беречь. И в полстолетьи — как гонять до пены плетью. Ведь если нет его, то негде жить, и наш матрас с валютой — прах, и бомж вельмож блаженней. И жизнь — музей, и кровь — кино.
И даже в раж впадать не стыдно нам под камерой слеженья. Мадригал Свободе Свобода — своя вода, вещество-беда, расхристанность без препон и битье о сваи, в мережах частых всегда только груды да, одни только в бреднях нет вместо блеска стаи. Свобода — соль одиночества в сонме воль, услада слабости между слоев напряга. Свобода — щель между си и до, между фа и соль, Варягом-песней и ржавым бортом Варяга. И голос, что все в порядке, что хаос цел (а тембр его — сестрин, грудной, а вот тон, тон — стервин), под звон кандальный, под посвист казацкий пел, под то, что с трибуны шептал остроумно Берлин. Все шло к добру, но теченьем на мель снесло, меча на Красную площадь икру парада. На всех одна, а единственное число чеканит шаг, выбиваясь носком из ряда.
Детский флирт. Обвенчанность от рожденья, брак без развода. Осадок на фильтре и что прорвалось сквозь фильтр. Ты где, свобода? Избавь от себя, свобода.
И сколько можно, философ, менять мораль? Ни словаря уже нет, ни времени, баста, хватит, всеядный рвач, беззастенчивый мелкий враль. Свобода — то, что знал о ней мой прапрадед. Так кто свободен? А всех заклинавший освободить Исайя? Стоит зима: вся — свобода и вся — тюрьма, и ждет прозренья река подо льдом слепая.
Было дело, взволнованный лепет липы в Летнем метался саду возле школы, и маялся лебедь символистский на пыльном пруду. Но были былое сильнее. Как и блоковских олово туч тяжелее былого — в аллее, где просвет до решетки летуч. Бедность — да. Просто башмаки просят есть, коротки рукава. Но сиротство не изъело слезами щеки.
Как бы не за что, а повинимся — кто избег ледяного шурфа, желтых звезд, орденов сталинизма и смирительных простынь без шва. Так — так так. Но бестактность сильнее жития в преломлении линз, как и пламени в пепельном небе. Ибо жизнь — жизнь, и все. Эту жизнь я сейчас через город на санках как блокадную куклу тащу и ни слов, ни подмоги от самых- самых мне дорогих не ищу. Поэзия 1 Я читал стихи. Словно пил вино.
Захмелел давно, с первых слов, и сильней не пьянел. Не считал глотков.
Было мне кирно. Не хватало сил языком язык отжимать, чтоб в кровь алкоголь посылал, растворяя восторг и боль, к каждой строчке чиркая: sic! Так и шло оно, так оно и шло. Кто-то вроде муз, вроде шлюх подливал, бормотал, но и вкус и слух отнялись. И вдруг — тяжело.
А ведь это Пушкина я стихи перечитывал. И как хлыст опускался, свистя, перевернутый лист.
За какие мои грехи? 2 Он памятник воздвиг. Не куклу стал варганить, в изложницу чугун сливая или медь, а грызть перо, строчить, бубнить и даже петь, и этого итог я с детства знал напамять. Подумал давеча, в каком же наизусть “вознесся выше он главой” учил я классе, и ждал, что вызовут, и прятался, и трясся.
Как факт — не вспомнить. Вождь ставил монумент себе и нес турусы другим; пускали гэс; бомбили города; менялись цель и стиль — а я уж знал. Всегда, выходит, знал — про столп, пиита и тунгуса. Жизнь пролистал назад: ну хоть не день, но миг увидеть снова тот, когда глазам впервые открылись столбики и буквы огневые зажглись, как на пиру, “я памятник воздвиг”. 3 Ни рассказ в стихах, ни мечта в стихах, ни премудрость в стихах — не стихи.
Потому как стихи — это эх и ах, вся их логика — хе да хи. В них неправда — правда, и обе — ложь, вроде к месту — и вот те на, вроде дурью дурь — и ну ты даешь, вроде речь и та и ина. Вдруг дичает родной с младенства словарь, вдруг напев, хоть не слышно лир.
Потому как язык не царство, а царь, римский Август, чья мыза — мир. Потому как слов гангренозную связь грубо синтаксисом прошил — и она, содрогнувшись, без шва сошлась. И, как бог, он ожил. За Что попадалось на глаза: сирени мусор, зернь сирени при мачт и жерл садовом крене в шторм, по секстану к ПИ -арене пруда — хотя и ни аза не смысля, я был только. Не мне, зеваке, что, а тем, в чьем сердце пламя, в зренье влага, не различавшим зла и блага ни сокровенного, ни нага и не сбивавшим время в крем, как я, слабак: давлюсь и ем.
Мне попадались жизнь и смерть, и чудо, и подделка чуда, всего с добром, добро без худа, и люди — врозь и дробью люда, и тракт со стрелкой на Сысерть- курорт, в Сибирь, в Боярь-и-Смердь. Был неразборчив, все берег: бессрочный пропуск, жалкий юмор евреев, лица тех, кто умер, родство и с унтерменш и с юбер. Сирень кивала.
Ветерок, как рок, к ней льнул. Все было рок.
Его я на себе ношу, как метку зрелища, что выжег, когда из тьмы утробы вышел и, захлебнувшись светом, выжил. Как малышу нянь утешенья и шу-шу. Что даром, без труда, что в дар, еще б не! Но ведь не за же, что выдох-вдох — и нет. Что кражи в спектакле тень и столько лажи. Что сам театр — воздушный шар. Зрачок, прощай — привет, слеза!
Ты линза, лезвие, ты что-то с бельмом пруда и садом флота. Глазного дна слепое фото.
И то, что за: невидимого образа. Сотня стихотворений, выписанных как пример, к ним сотен семь отрывков по строчке-две пояснений, вот и весь фокус с книгой, ее натянутый нерв — и поясной на обложке, с пером, как дротиком, гений. Не устоять против одури выдернутых цитат, флейт их, под чей ноктюрн извиваюсь коброй, с языком во хмелю — проспав под кустом в цветах, с тремоло гласных рассветных, с писанной ими торбой. Разве поэзия слов не гуща садов? Не корней давка? Не листьев и крылышек шелест горячий? Разве не метр — иволг и волн прибрежный хорей?
Бунты подолов и ног? Клятвенный график безбрачий? Пусть весь и опус — филолога жадный бубнеж, выкладки чувства из сколотых рифмой секретов, выводы судеб из спину сутулящих нош — лишь бы пригубливать нам алкоголи поэтов! Будь безответно влюблен, пышногруд, златокудр этот филолог, будь женщиной в кружеве связей, тычь в алфавит он пуховкой, как в коробы пудр, лезь в словари, как мизинчиком в баночки мазей, ври, выдавай он убожество за колдовство — в свет не зазорно мещаночке выйти, как даме, только бы сотня сошлась эта в книге его, только бы теми губу щекотнуть семьюстами. Сложился взгляд, сложился слух, и переучиваться некогда. Надежда вся на шалый дух, что сложит жизнь из дыр хэнд-секонда. Цель — не Геракловы столбы, не бал под сфер небесных пение, а суета, двутакт ходьбы и между ребер средостение.
А там и речь. Бубнеж и что со свалки вынесла. А все-таки кому-то весть. Из снов и вымысла.
Медведки Галина Мария Семеновна родилась в Калинине. Закончила Одесский государственный университет, кандидат биологических наук. С 1995 года — профессиональный литератор, автор нескольких книг стихов и прозы. Лауреат поэтических премий “Anthologia” и “Московский счет”. Живет в Москве.
МАРИЯ ГАЛИНА. МЕДВЕДКИ Лягу не благословясь, стану не перекрестясь, стану будити усопших. Станьте, умершии, розбудите убитых. Станьте, убитые, розбудити усопших. Станьте, усопшие, розбудите з древа падших. Станьте, з древа падшие, розбудите заблудящих.
Станьте, заблудящии, розбудите зверии подемущих зверем поеденных?. Станьте, зверие подемущии, розбудите некрещеных. Станьте, некрещеныи, розбудите безымянных. Наговор Насекомое ведет преимущественно подземный образ жизни. На поверхность выбирается редко, в основном в ночное время суток. Учитывая великолепную приспособляемость медведок, следует отметить, что чаще всего они выступают в роли вредителя, так как быстро и в больших количествах размножаются. Каждый вечер я обхожу комнаты и обметаю паутину.
Не имею ничего против пауков, но паутина неприятна. К тому же в ней запутываются высохшие тушки ночных бабочек. Когда я тыкаю веником в паутину, вращая его, словно ключ в замке, то отворачиваю лицо или смотрю за окно.
С листьев стекает свет далекого фонаря, и где-то далеко, в море, надрывается ревун. В последнее время паутины все меньше и меньше.
Скоро ее не станет совсем. Растворимый кофе кислый и воняет жженой пробкой, но я выпиваю чашку до дна. Это как лекарство — неприятно, но необходимо. Надо купить в зернах. Но я сегодня так и не смог заставить себя выйти из дому. Мне хочется соорудить бутерброд с колбасой и луком, но я терплю. Нельзя дышать луком на заказчика.
Когда я жду заказчика, то просто хожу по комнатам и бесцельно перелистываю книжки. Я даже прилечь не могу — от нервов сразу засну, а когда проснусь, сделаюсь тупой и вялый. И разговаривать с посторонним человеком мне будет совсем невмоготу, а люди это чувствуют. По микродвижениям, по взгляду, уходящему вбок, по Чувствуют, сами не сознавая, в чем дело.
Включил “министерскую” зеленую лампу. Свет лег уютным кругом, за его пределами комната сделалась чужой и чуточку враждебной. Оторвал от бумажного полотенца лоскут и стер со столешницы круг от кофе. Как ни старайся, всегда будет круг от кофе — от тепла расширяются микроскопические канальцы в фаянсе кофейной кружки. Вообще-то специально для этого придумали блюдца, но чашка с блюдцем — другая эстетика. Переоделся в джинсы и свитер с норвежским узором.
Треники и майку скатал в комок и забросил в спальню. Что я еще забыл? Вроде ничего. Ага, вот и телефон звонит. Мелодия звучит приглушенно, куда я его на этот раз сунул?
Приподнял диванную подушку. Потом сообразил, что он в кармане треников. Пока шел в спальню, пока извлекал его из кармана, телефон замолчал. Пропущенный вызов. Отзвонился обратно.
— Это куда подъезжать? Деловой человек, серьезный. По голосу чувствуется. С деловыми труднее работать.
С одной стороны. С другой — они всегда знают, чего хотят. Он заехал на Дачную улицу вместо Дачного переулка. Обычная история. Я объяснил, как проехать, при этом все время боялся, что телефон посреди разговора отключат за неуплату. А это плохо сказывается на имидже. Но он оказался толковым.
С толковыми опять же, с одной стороны, легче, с другой — сложнее. В общем, все как всегда. Через пять минут он уже бибикал на подъездной дорожке. На лаковой поверхности капота дрожали капли, в каждой — миниатюрное темнеющее небо. Щеколда, когда я взялся за нее, тоже оказалась мокрой, поэтому я не стал пожимать ему руку — крупный нестарый мужик в турецкой кожаной куртке и узконосых черных ботинках, — а, поздоровавшись, развернулся и пошел по дорожке к дому.
— Туфли можете не снимать, — сказал на всякий случай, чувствуя спиной, что он на миг отстал от меня на пороге. Он и куртку не стал снимать, а вот это зря. С людьми в верхней одежде труднее работать.
Они внутренне в любой момент готовы встать и уйти. Из потертого кожаного кресла, куда я его усадил, ему хорошо был виден письменный стол со световым пятном, сползающим к краю, отблеск на крышке ноутбука. Мое лицо пряталось в тени.
Творческий процесс — тайна, а я полномочный представитель этой тайны, посол большой мерцающей тайны в его маленьком рациональном мире. — У вас тут ничего, — сказал он, одобрительно оглядываясь, — уютно. Ему было неловко. Они почти всегда испытывают неловкость, а я испытываю неловкость оттого, что они испытывают неловкость.
— Мне Серый сказал, что вы можете, — сказал он и хихикнул от застенчивости, — я подумал, почему бы нет ну и Я взял с подставки трубку и стал ее набивать. Вообще-то я терпеть не могу трубку, с ней полно возни. Но для антуража очень полезная вещь. — У вас есть какие-то определенные пожелания?
— Ну вообще-то да. Я с этим сталкивался. Теперь придется вытаскивать из него, осторожно и бережно разматывать этот клубок. Когда я только начинал этим заниматься, я и не представлял себе, до какой степени приходится касаться интимных сторон души. Тогда расскажите мне о себе. — Он испугался. — Ну я же должен знать, от чего мне отталкиваться в моей работе.
— Я родился в Рязани, — он набрал побольше воздуху, словно перед погружением, — мать моя мама работала в жилконторе. В ЖЭКе отец ну, он ушел из семьи. Я его, собственно, и не помню. Он стеснялся мамы, она была усталая клуша. И до сих пор тоскует по мужественности. По совместным походам на рыбалку. Другим мальчикам папы дарили велосипеды.
Водили на футбол. Что еще делают мальчики с папами? На самом деле, наверное, сплошное “Не шуми, папа занят!”, “Не шуми, папа отдыхает!”, но это у других у него наверняка все было бы хорошо — Погодите минутку. — Я поставил между ним и собой коробочку диктофона.
Он напрягся, отодвинулся. Этого не надо Это я тоже понимал. На такой случай у меня был заготовлен блокнот в шикарном кожаном бюваре. Теперь, наверное, мало кто знает, что означает это слово, “бювар”.
Пожиратель чернил, вот. Хорошая кожа, хороший блокнот и паркер с золотым пером. Я на миг со стороны увидел себя его глазами, смена ракурса, наезд; половина лица в тени, половина подсвечена зеленоватым рефлексом абажура, нездешний, отстраненный вид геометрический вывязанный узор свитера. Вот только неправильное коричневое пятнышко у ворота Я осторожно скосил глаза — и верно, пятнышко. Капнул на себя кофе, вот зараза! — Переехали сюда я в четвертый класс, в сто первую школу. Ну, ту, где директора из окна выкинули.
— Что, действительно выкинули? — Да Но это уже после меня было. Ну, правда, со второго этажа.
Он только ключицу сломал. Ну, еще ребро. Но возвращаться не стал.
В задницу всех, сказал. Все вы бандиты. И учителя и ученики. Он в спортклубе “Ариадна” гардеробщиком.
Лысого выкинули, надо же. Я на минуту отвлекся, это плохо.
С другой стороны, ладно живой разговор. — Если вы переехали из Рязани они, наверное, смеялись над вашим выговором, одноклассники? Он помолчал, потом сказал: — Да. Первое время.
Интересно, что он сделал, что они перестали смеяться? Мстил им исподтишка? Научился местному говору? — В классе легко прижились? — Голос стал чуть выше, чем раньше, невольное напряжение мышц гортани. — Новичков не любят.
Издевались по-всякому. То кнопку подложат, ну и Пришлось драться. На последнем слове — облегченный вздох, расслабился. Сначала было плохо, но потом он отстоял свое право на существование, непостыдно отстоял. В сто первой те еще гопники. — Я отставал в росте, — сказал он, — вот и дрался зубами, ногами, чем попало. А потом вдруг как-то быстро вырос, ну и отстали.
А зачем вы про это спрашиваете? Его слово-паразит “ну и”.
Интересно, он сам это за собой замечает? Не худший вариант. Серый говорил “типа того”. Очень трудно работать с человеком, который говорит “типа того”. — Характер человека, — говорю я и выпускаю клуб дыма из трубки, — закладывается в детстве. На самом деле не в характере дело — в неосуществленных желаниях, в уязвленном самолюбии, в загнанных вглубь, но не забытых обидах.
А я вытаскиваю их на свет. Поэтому надо осторожно.
Помню, как испугался как-то, когда еще только начинал, когда один из заказчиков вдруг расплакался. — А чем вы сейчас занимаетесь? — Я поднял ладонь, предупреждая его слова.
— Нет-нет, в общих чертах — Грузоперевозки, — сказал он. — Так себе контора. Но есть постоянная клиентура, заказы. Состоявшийся человек. Но не совсем, — скажем так, недосостоявшийся. Состоявшиеся ко мне не ходят. Но у этого хватает средств, чтобы заплатить за каприз.
И что-то свербит, тянет, мешает жить. Пожал плечами: — Вроде того. Сказал, как отмахнулся. С женщинами проблем нет. Но и не бабник.
Не зацикливается на них. Значит, все, связанное с любовными интригами, отметаем. Наверняка щедр. Дает на тряпки. Так и говорит — на, возьми себе на тряпки. — Отдыхать где любите?
На море, в горах? Париж там, Рим?
Где вообще были? — Не знаю, — он задумался, — в горах не люблю. Туристом тоже. Таскайся везде за гидом, как дурак.
Языков не знаю. Не выучился в детстве. Мать говорила, денег нет на глупости. Зачем эти языки, все равно хрен за границей побываешь. Лучше, говорит, в фотокружок какой-нибудь.
Кто ж знал, что так обернется? А фотография эта теперь никому не нужна. У всех мыльницы эти цифра. Все время возвращается к детству. — Курить у вас тут можно? — Можно, — сказал я и для убедительности выпустил клуб дыма. На миг его лицо закрыли бледные распадающиеся волокна.
Он все еще нервничал. Достал сигареты, “Кэмел”, почти все они курят “Кэмел”, щелкнул зажигалкой, положил пачку на стол, подтянул пепельницу. Немножко напряжен, но не суетлив, движения точные, жесты от себя, а не к себе, значит, щедрый и не зануда. Но скрытный, руками зря не машет.
Чтобы дать ему успокоиться, я взял бювар и с деловитым видом почеркал в блокноте. Перо уютно заскрипело. Забытый с детства звук.
Почти для всех. За окном порыв ветра ударил в мокрую листву — один лист оторвался и распластался снаружи на черном стекле, точно огромная ночная бабочка. — И тут я понял, что они все врут — я поднял голову и прислушивался, он, оказывается, что-то рассказывал, пока я делал свои наброски, — и она врет и бабка и эти, которые в телевизоре Почему я должен им верить? Я взял портфель, вроде бы в школу, и ушел Сел на автобус. Думаю, не важно куда, главное — далеко. Она подняла на ноги Плакала потом. Поставили на учет в детской комнате.
Раз признали хулиганом, я — пожалуйста. Я как с цепи сорвался. Он говорил будто в трансе. Им кажется, что все это забыто. Что они большие, взрослые, что есть другие, гораздо более важные дела, чем детские мечты и обиды.
А тут они вспоминают. Одно вытаскивает за собой другое.
Это как гирлянда с елочными лампочками. Чтобы включить одну, приходится включать все. Тяга к странствиям. Стремление делать наоборот. Хорошие качества. Но неудобные.
Наверное, ему талдычили, что если не слушаться старших, обязательно сядешь в тюрьму или что-то в этом роде. Я вдруг подумал, что он, наверное, был неплохим пацаном. Я в детстве был бы не прочь иметь такого друга. Он вздрогнул, как будто я его неожиданно ударил, но быстро взял себя в руки. — Вы же сами сказали, рассказывайте что хотите. — Просто я не успеваю записывать.
Вы кем хотели стать, когда маленьким были? Ну, лет в десять? Обычно такие говорят — моряком или космонавтом.
Наверняка одно из двух. Если моряком — романтик. Если космонавтом — романтик и дурак. Только бы он не сказал — космонавтом. С научной фантастикой предпочитаю не работать. Там, собственно, работать практически не с чем. Тем более мы переехали сюда.
Я, как увидел, оху охренел просто. Столько воды, надо же. Корабли в порту. Моряки шикарные, иностранные, в белом все, ходят по бульвару туда-сюда, под руку с девками, смеются. Я бегал за ними, жвачку выпрашивал. — Жалеете, что не пошли в мореходку?
Паршивая профессия. На самом деле. Железная коробка, двигатель стучит, никуда не деться. Это тогда казалось, что вот он, весь мир, и ты в нем, и все, ну не знаю такое как праздник, бесконечный праздник.
О других странах мечтал. Где-то там они — Лондон, Париж, Нью-Йорк. Далекие, недоступные.
Обои Для Телефона
Видел я их потом. Ну Париж — Не понравилось? — Понравилось, конечно. Но Я захлопнул блокнот: — Ясно. Он, кажется, был несколько ошарашен. Он долго колебался, приходить или не приходить, потом расслабился, и его понесло. Он готов был рассказывать еще и еще.
На самом деле — стандартный случай. Стандартней некуда. Но этого я ему говорить не стал. На всякий случай успокоил: — У меня своя система.
Семантический анализ, лингвистический, статобработка. Материал я собрал. Придете через неделю. Позвоните предварительно, я вам назначу. К тому времени уже кое-что определится. Он облегченно вздохнул, но я видел, что смотрит он расфокусированно, вроде как в себя. Классики в таких случаях говорят “взор его затуманился”.
Сейчас сядет в свою тачку, поедет домой, и пока будет ехать, его скорее всего шарахнет. Все те обиды, маленькие, но злые, которые он старался не вспоминать, закопать поглубже, как чистоплотные кошки зарывают экскременты Все некупленные велосипеды, все тычки и тумаки старших, все обманы взрослых все полезет наружу. Страшно быть маленьким и беззащитным. Страшно зависеть от воли непонятных тебе больших людей. Если считать, что они непогрешимы, еще туда-сюда.
А потом внезапно выясняется, что это не грозные карающие боги, а просто слабые люди, которые не в силах сдержать свое раздражение. И защитить тебя от страшного мира они не в силах. А сделать тебе плохо — могут. — Приедете домой, — сказал я, — выпейте коньяку. Только хорошего.
— О’кей, — сказал он и вытер ладони о штаны. Надеюсь, он встретит ночь не один. Это всегда легче. По оконному стеклу ползли капли, в каждой дрожала крохотная точка света. Я останусь тут, в теплом доме, а он пойдет обратно, к машине, припаркованной на слишком узкой дорожке, — соседи вечно ругаются, что из-за моих клиентов ни пройти, ни проехать.
И его обнимет мрак, как в конце концов обнимает нас всех. Когда прием подходит к концу, я начинаю маяться, мяться. Я до сих пор не научился обговаривать вопрос о гонораре. Я представил себе, что я психоаналитик. Они берут дорого, а ведь клиенты их просто лежат на кушетке и рассказывают, как в детстве подсмотрели половой акт между мамой и папой. Или между папой и приятелем папы, не знаю А я ведь еще и работаю, в отличие от психоаналитика, которому и делать ничего не приходится, только трепаться.
Я доброжелателен, но деловит. Сдержан, но эффективен. И я с деловым видом начал выколачивать трубку о край пепельницы, словно бы мне не терпелось приступать к работе. — Серый сказал Вы берете индивидуально, в зависимости — От сложности работы, да. У него был спецзаказ. Я брал по повышенному тарифу. Я стараюсь быть честным со своими клиентами.
— Не знаю, должен ли я вам это говорить Искренность производит хорошее впечатление. И что приятно, ее даже не надо симулировать. — Но с вами легко будет работать. Вы — совершенно нормальный человек. Я попал в точку.
Он отчетливо расслабился. Я думал Я немножко подлил бальзаму. — Сейчас это — редкость. На самом деле нормальных людей много — на то они и нормальные. Вернее, не так. Нормальные — это те, кого больше.
Но ему это знать не обязательно. — Я возьму с вас по стандартным расценкам. Ну и, конечно, полный расчет по окончании работы. Сейчас только аванс. Он отсчитал деньги, привычно, быстро. Считать деньги умеет, но расстается с ними легко. Я так и думал.
— Вы не пожалеете, — сказал я. Серый, — он задумчиво кивнул, — остался доволен. Серого было очень трудно раскрутить. Я работал с ним почти неделю.
Он мялся и жался, говорил правильные вещи, но я по жестам видел — врет. Я посадил его за ноут и заставил пройти тест Брайана — Кеттелла. А потом еще два вспомогательных, пока не докопался что к чему. Он, Серый, меня очень зауважал. Все-таки от этих психологических штучек есть толк. Я отмыл чашку от слипшихся остатков кофе и сахара, налил себе чаю и сделал бутерброд с луком и колбасой.
Несмотря на то что клиент и правда оказался легким, я чувствовал себя опустошенным. Непыльный заработок, ни начальства, ни жесткого графика, много свободного времени, но есть свои недостатки. А съезжу-ка я завтра на блошку. В прошлую субботу я видел у Жоры неплохую кузнецовскую тарелку с синими принтами.
Если она еще не ушла И еще надо будет положить деньги на телефон. Длинные вечера неприятны тем, что не знаешь, чем себя занять. С одной стороны, спать вроде еще рано, с другой — и делать вроде особенно нечего. Потертые корешки, коленкоровые переплеты, тиснение. Очень достойного вида, очень. Когда я только начал этим заниматься, я купил их на развале в привокзальном скверике.
Почти вся “Библиотека приключений”, она же “рамочка”. Рядом солидные, скучных цветов собрания сочинений — Дюма, Гюго, Бальзак, Диккенс. Выше — разрозненные тома Британской энциклопедии, попавшие ко мне совсем уж случайным и причудливым образом. Я никогда их и не открывал, но они, словно в благодарность за то, что оказались в тепле и покое, старательно золотились корешками, сообщая комнате уют и надежность. Спецлитература у меня стояла во втором ряду, не бросаясь в глаза. Я придвинул тарелку с бутербродом и чашку к ноутбуку, извлек из архива текстовый файл, пристроил блокнот слева на столе и начал прикидывать что к чему.
“Было раннее январское морозное утро. Бухта поседела от инея. Мелкая рябь ласково лизала прибрежные камни. Солнце еще не успело подняться и только тронуло своими лучами вершины холмов и морскую даль. Капитан проснулся раньше обыкновенного и направился к морю”. Ну да, это можно взять за основу.
Но, конечно, придется подгонять под клиента. Переехал сюда откуда-то хм ну, предположим, с континента. Или вообще из Америки? Ну да, почему бы нет. Это же классика, такой себе маленький лорд Фаунтлерой.
Фонарик Для Телефона
Они, значит, с матерью бедствовали, перебивались всякой поденной работой, а тут им выпало неожиданное наследство, например, дядя помер и оставил трактир, ну и И вот они приезжают на побережье, он совсем еще мальчик, и его третируют местные пацаны смеются над его выговором, и ему приходится драться. Там, значит, есть заводила, противный такой, он в собак швыряет камнями, когда они на цепи точно, это хороший штрих, а наш, значит, вступается, когда тот швыряет камни в собачонку одной доброй женщины, ну и и они дерутся, они тузят друг друга на тропинке, выбитой сотнями ног, и наш из последних сил уже лезет и наконец побеждает пыль набивается в рот, он отчаянным движением Какое удовольствие работать для клиента без спецпотребностей. Хотя и менее выгодно, конечно.
Тут к ним в трактир, значит, приходит загадочный капитан, останавливается у них и чего-то боится. Не будем отступать от канона, но надо бы еще добавить любовь, это всегда хорошо, подростковую, чистую любовь, вот как раз когда он с этим деревенским задирой друг друга возят по земле, и тут она едет верхом, на гнедой кобылке хороших кровей, амазонка, хлыстик, это подбавит немного перцу, ей пятнадцать лет, и она смотрит на них презрительно, кобылка пятится, и тут он, чувствуя на себе взгляд черных глаз — не лошади, а девочки-подростка, — собирается с силами и ка-ак врежет!
Зарядка Для Телефона
И она смотрит на него, а он защищал собачку, и она это видела, и они начинают встречаться, а сквайр против. Почему против? Потому что она — дочка сквайра, вот почему!